Сергей Петренко
Родился 9 января 1977 года в городе Рудном.
После окончания школы работал в геологоразведке, в шахте «Соколовская», в данный момент - корреспондент одной из старейших городских газет «Рудненский рабочий». Первая публикация появилась в 1997 году в газете «Магнетит». Потом публиковался в городских и областных газетах, журналах «Золотой век» (Костанай), «Нива» (Астана), «Уральская новь» (Челябинск).
Стихотворения |
---|
Оставаясь в тепле погруженного в кресло уюта... | |
Оставаясь в тепле погруженного в кресло уюта, С четверга на субботу пытаюсь избыть беспокойство. Лепестки неизвестных растений на стенах приюта Обретают иное значение, новое свойство. И рука за изгибами стеблей тянулась в пространство. Достигая границ пустоты, к пустоте приникая… Но от Юма до Беркли искать тридесятое царство Так же тщетно, как верить тебе, дорогая. |
Ты собираешься в дорогу... | |
Ты собираешься в дорогу, ты собираешь чемоданы, Оставив на стекле помадой, как шестизначное ничто, Код голоса (к чему, зачем?), код голоса в пустой мембране, Забрав все запахи и звуки, застегивая на ходу пальто Выходишь, и листаешь мир, пустые контурные карты. Шестая часть огромной туши, филейный срез материков. Я остаюсь совсем один и вот, не дожидаясь марта Мне незнакомая свобода выскакивает из портков. Но в забытьи найдя предел, шагнув в распахнутые двери, Я нахожу, что время года другое, да и год другой. По мостовым ушедших лет снуют назойливые тени, Не замечая тень живую, у них сегодня выходной. У них сегодня Новый год, рачительно неся бутылку, Спеша к двенадцати до дамы, от предвкушения стола… Я захожу в прохладный зал, скользящих ножниц по затылку Сияние напоминает, напоминает, ты была. |
Возможность не быть в этом городе с угольной пылью... | |
Возможность не быть в этом городе с угольной пылью, Возможность не видеть мой город – утопленник, Китеж. Во всех муравейниках яблоки с утренней гнилью Горят нетерпимо, лишь только на улицу выйдешь, Под мантию черного дерева (гибнущий тополь). Июньского снега растрава на веки и губы. Распутывать женские крики и девичьи сопли Уже не придется, коль катится время на убыль. Клубок золотистый, мое неизбывное детство. Голодными спицами вяжется юная пряжа. Я снова вернулся в убогую нашу окрестность, Щербатых заборов стоит колченогая стража. Но чтоб не случилось, проворное зрение остро, Нанизывать улицы взглядом на долгую память, Душой прорастать, как трава, в этот каменный остов. Такую возможность любить мне уже не исправить. |
Режет ветки все реже и реже садовник.... | |
Режет ветки все реже и реже садовник. Покрывается сад щетиной молочая. На скамеечке старый, последний полковник. Рядом девочка ножкой на ножке качает. Это платьице белое, белые банты. Пробавляясь дешевым чернильным портвейном, На военном сукне, как на контурной карте Проступает изгиб золотистого Рейна. И полковник, бомбивший Берлин, отступает, Достает из кармана дешевую «Приму», А она все качает, качает, качает. И качается осень, убитая в спину. Доползти до ограды, до самого края, Валидол и такси за отдельную плату. Но последний полковник уже понимает, Узнает эту девочку, белые банты. |
Желтый фонарик... | |
Желтый фонарик, лимонная долька ночи. Медленный взгляд провожает слепых прохожих. Ночи длинны, соответственно дни короче, Тень фонаря проникает опять под кожу. В этот февраль погрузиться не хватит власти, Выйти живым не представится видно повод. Снова глотать аспирин и другие «сласти», И уповать на то, что не вечен холод. Вот человек, от мороза совсем сутулый, Мимо окна семенит обреченно к дому. И окружает его беспокойным гулом Зимнее царство призрачных насекомых. Бледный, немой служитель, образчик скорби, В белой кольчуге снега, в попытке выжить. Всего и заботы, чтоб не промокли ноги. Стелется мгла, человек становится ниже. Но не прожечь губам ледяных кружочков. Вся панорама – стол и остывший ужин. Дверь, приоткрытая внутрь, на стальной цепочке. В это пространство в дом проникает стужа. |
Паутиной густой зарастает почтовый ящик... | |
Паутиной густой зарастает почтовый ящик, Бьются стаканы между собой краями. Сосед по площадке, мой неизменный пайщик, Толк во всем, что горит, он отлично знает. Пробуем жизнь на зубок, и хрустят грибочки. Век почтальона ждать – обретешь смирение. Вот и на этот раз от тебя ни строчки, Только к душе легкое прикосновение. Вечер в провинциях вязче любой рябины, Хоть черноплодной или обычной, красной. Встанешь на цыпочки, чтобы увидеть спины Мимо идущих, ищущих день вчерашний. Но сколь не ищи, кто-то другой обрящет, Кто-то другой увидит или услышит. Дерево у дороги стало на вечность старше, В доме моем стало на вечность тише. |
Мама читает сыночку... | |
Мама читает сыночку Федорино горе, Он понимает, что это Федорино счастье. Рядом игриво раскинулось синее море, И старичком боголепным закинуты снасти. Злая старуха в разбитом корыте капусту… В Болдино осень уже никогда не настанет. Век золотых петушков и рыбешек искусных, Словно больная герань на окне, облетает. Крошится булка и нож, приникая к дощечке Чувствует душу столетних дубов Лукоморья. Верхние полки плацкартов – Емелины печки И, подтянув одеяло страны к изголовью, Я засыпаю под мат и больное дыхание. Ты уважаешь? Конечно же, он уважает. В самом углу, у окна затаилось послание. Маленький, аленький… Сердце мое поражает. |
Прижавшись к стене... | |
Прижавшись к стене, ожидание больше похоже На краску стыда. Не к лицу, не ко времени снегом Вновь заметает скользящих по векам прохожих. Щит декабря на окне с изумительным гербом. Не по сезону снимаю с гвоздя одинокую куртку, И отправляюсь в ларек за живою водою. Вялым склерозом воняют твои незабудки, Их аромат, словно флаг над моей головою. В старой открытке автограф «От любящей Иры», Или от Светы, что, в общем, не так уж и важно. Нового года сугробы, как черные дыры, Уничтожают следы, и становится каждый Час одиночества дорог своим постоянством. Каждой минутой меня он уже не тревожит. Тихие радости – елка в нарядном убранстве, Легкий мороз одевает в гусиную кожу. Это и есть мое самое главное счастье, В самом, быть может, не главном его проявлении. Свежим пунктиром следы по хрустящему насту Я пролагаю, прозрачными делая тени. |
Кажется странным... | |
Кажется странным, что женщина просит ласки. Кажется юной твоя тридесятая осень. Столик журнальный, в журналах рецепты и маски. Снова гадаешь на имя с количеством – восемь Буковок, серых созданий, и выпуклым ногтем Водишь по линии губ неизбывную горечь. С томным дыханием грудь подпирается локтем. В жажде спасения вновь вызываешь на помощь Верных подружек, таких же, как ты, потаскушек, Что потоскуют, а ночью так мягко и сладко Спится сантехнику, дворнику, грузчику в рое подушек. Потом пропахший халат и домашние тапки, Что покупались еще для непознанных целей, Просто, по случаю, лет тому шесть или восемь. Как же невинны случайные эти постели, Как беспросветна твоя тридесятая осень. |
В моей старой комнате... | |
В моей старой комнате есть неизвестный угол, Под номером пять, там вспоминаю лето. Наполняется память неясным и звонким гулом Комариных полчищ, штурмующих край рассвета. Босоногий мальчишка готовит уду и лески. Дневной апельсин, щетинясь своим оружием, Колет лоно реки, зарождая всплески. Мальчишка уже умеет быть чьим-то мужем. Каким серебром рыбки его сияют… Качание бедер, бронзовых плеч изгибы. И стрекоза легким крылом стирает Краску стыда с лица изумленной рыбы. Штопор упруго входит в тугую пробку, К горлышку горло тянется, выгнув шею… Всплески все тише и за песчаной сопкой Мертвое лето, памяти свет рассеян. |
Не увидеть лица всех гостей из печального списка | |
Не увидеть лица всех гостей из печального списка. Этой женщины в белых одеждах смертельно касание. Отвернувшись к стеклу, водит ложечкой в чае не близкий, Пусть родной человек. Получая твои указания, Разношу все открытки и тосты… В размашистом шаге Остается минута присесть на диван (на дорожку). Уподобившись странным гостям, их бескровной отваге, Засыпаю с застрявшей во рту мельхиоровой ложкой. Засыпаю с наивным усердием, с правом на чудо. В слове чудо цедить с первой буквы и брызгать слюною. Не поможет и врач-логопед, но не меркнет покуда Это светлое чувство, что кто-то стоит надо мною. |
Возвращаться к себе... | |
Возвращаться к себе, возвращаться к себе самому. Легкой тенью, но чаще… Но чаще смертельным недугом. Эта тонкая, черная линия в белом углу, Словно чья-то судьба (не моя ль?) обрывается. Лугом, Там, в железной траве поднимаются сотни зеркал, Поднимаются сотни, как те фотографии детства, На которых беспечное, юное, держит в руках, Может, бабочку держит в руках мое прежнее сердце. И оно не болит, ведь оно научилось молчать. Зарастать до бровей непригодной любовью, как тиной. Мне же нечем покрыть, да и некуда, в общем, послать Это бабие лето с извечной своей паутиной. Этот бабий приют, нафталином пропахнувший быт, Остается лишь чувство вины и немного обиды. Мир бессмертных старух, что сидят у разбитых корыт. Серебро чешуи на руках от разделанной рыбы. |
Существует мое право на посещение... | |
Существует мое право на посещение Общественных туалетов и одиноких женщин. У последних я никогда не просил прощения За кратковременность, всегда был доволен меньшим. Унося их тепло, завернутое в газету, Бережно, как колдовской и хрустальный шарик. Никогда не делил счастье на ту, на эту. Я заключал свет волшебства в фонарик. И собирались в круг мои приведения, Как мотыльки, на свет этот необычайный. Тонкой вибрацией лились стихотворения, Пиром живого слова сочились тайны. Так начиналась сказка, что мне подарена Скромным, простым правом на посещение Одиноких женщин, так начиналось заново Моих приведений волшебное столпотворение. |
Плащ моего одиночества... | |
Плащ моего одиночества и голубое небо, Стать бы железной птицей Аэрофлота. Чувствовать стюардесс, плавающих по венам, С грудью, как паруса испанского галиота. Стать полотном для виртуоза кисти, Чтобы писал «ню» и, допустим, море. Ворваться в чужое сердце, как меткий выстрел, Стать истиной главных букв на глухом заборе. Но лают собаки, в свете люминесцентном Все фонари требуют выучить «идиш», Иди ж ты на… послать с небольшим акцентом, Я не ищу прощения, ты же видишь, Господи, я не умею любить, не умею строить, И не умею сына рожать к тому же. Я не хочу в трюме вонючем Ноя, С какой-то тварью делить одинокий ужин. А за окном у метели то же занятие, И ни смотреть, ни любить больше не хочется. Оставляет следы в сердце, таком внимательном Моя пустота, плащ моего одиночества. |
Школьной линейкой замерить границы страха... | |
Школьной линейкой замерить границы страха, Циркулем обозначить круг безопасной суши. Обнаженная маха, видно, давала маху. Любовь только слово, его бы, да Богу в уши. Лобзиком тонким выпилить домик счастья, Переиначить, вывернуть на изнанку. К Новому году запасы вина и сластей, После бритья ваткой заклеить ранку. Это и есть мое житие поэта, А за окном все так же метут метели. В комнате мало света, но эта Света, Как по часам приходит в конце недели. Из фирменных блюд вечные макароны, Вечные темы с утра и до полшестого. Ей интересно, зачем не летят вороны К теплым краям, всегда остаются дома. Видно, и здесь птицам хватает крошек, Делят помойку с бывшим интеллигентом. Она любит русский рок и бездомных кошек, В известной позе на даче проводит лето. На старом диване белеют трусы и блузки, На подоконнике тушь и патрон помады. Этому есть названье – любить по-русски. Тихий семейный быт, эпизоды ада. |
Вьющийся дым сигарет... | |
Вьющийся дым сигарет и кусочек неба Сквозь паутину тюля глазеет тускло. Погружаюсь в него, как капитан Немо, Обретаясь в комнате, как в скорлупе моллюска. Как не живи, итог неизменно тот же. Тексты напрасных книг и законы Ома. Пробуя языком вкус незнакомой кожи… Каждая вещь знакомая – незнакома. В домике счастья мнимого утешение, Иллюзия прочных стен, но моя дорога Присылает с попутной женщиной приглашение. Не делать добра, в ответ не получишь злого. И словно листая книгу, брожу по дому, Как Наутилус, вхожу в акватории комнат, В обитель попутных женщин и насекомых, Призрачных, как зима. Остается помнить Мелкие радости, и остается верить В благодеяние, в милость твоих отказов. Столько дней ожидания, чтобы застыть у двери, И одиночество чувствовать раз за разом. |
Наверное, к дождю так низко птицы... | |
Наверное, к дождю так низко птицы Летают и крылом стригут газоны. Во двор въезжает полинявший рыцарь С простуженным, скрипящим граммофоном. На латах, проволокой стянутых, сияет Эмблема осени, на этот вызов гранда Выходит пьяный дворник и вступает В неравный поединок, беспощадный. В его руках орудие порядка, Которым он владеет совершенно. Но улетают птицы без оглядки, Не веря в этих уличных военных. А рыцарь крутит ручку граммофона, И кровь деревьев устилает город. Он совершает подвиг ежегодный Во имя девы, приносящей холод. |